Завидев гитлеровского офицера, евреи пустились бежать.
— Стойте! — кричал Каминский. — Мы свои! Стойте!
Но беженцы только ускорили шаг. Пришлось броситься за ними вдогонку.
Убедившись, что они имеют дело с советскими партизанами, беженцы привели их к себе в землянки и устроили на ночлег.
И вот ночью, сквозь дремоту, Кузнецов услышал поразительно знакомую мелодию и, уловив слова песни, вскочил и бросился к поющему. Это был средних лет человек, страшно худой, в широком плаще из прорезиненной материи, который раздувался вокруг него и делал его похожим на колокол. Человек пел:
— Откуда вы ее знаете, эту песню? — взволнованно спросил Кузнецов.
— У партизан слышал, — отвечал человек-колокол.
— У каких партизан?
— А тут есть поблизости.
— Отряд?!
— Ну, как вам сказать, отряд не отряд, а человек сто наберется.
— Сто? — переспросил Кузнецов разочарованно.
— Почти все местные, — продолжал Марк Шпилька (так звали беженца). — Крестьяне. Человек сто, не большие.
— А это точно? — допытывался Кузнецов: — Если вы знаете, что это советские партизаны, почему тогда не идете к ним?
— Собираемся переходить линию фронта, — следовал ответ.
Наутро Шпилька сам вызвался быть проводником Кузнецова. К нему присоединился его приятель по имени Самуил Эрлих. Они заявили своим товарищам, что перейти линию фронта всегда успеют, а сейчас надо помочь ее приблизить. Оставили старую винтовку, которая была у Эрлиха, письма — на случай, если товарищи дойдут раньше них, — и тронулись в путь вместе с Кузнецовым, Каминским и Беловым.
Партизаны настороженно встретили немецкого офицера, о котором предупредили вышедшие вперед проводники. Никакой другой одежды у Кузнецова не было и не могло быть. Под конвоем всех пятерых доставили к шалашу, где, видимо, жил командир. Здесь их остановили, и старший конвоя, оглядев себя и приосанившись, направился в шалаш и тут же вышел обратно, пропуская впереди себя коренастого человека, одетого в тяжелый овчинный тулуп, какой обычно бывает на сторожах.
— Николай Иванович!
— Можно быть свободным? — на всякий случай спросил старший конвоя, когда Приступа отпустил из своих объятий Кузнецова и перешел к Каминскому…
— Вот судьба! — ахал Приступа, улыбаясь. — Вот это встреча! — говорил он, толкая Дроздова, как будто тот не понимал значения этой встречи.
Они сидели в шалаше, рассказывая друг другу о пережитом, стараясь воссоздать картину во всей полноте, повторяясь и переспрашивая. Когда Кузнецов сказал, что видел Пастухова и Кобеляцкого во Львове, Дроздов и Приступа облегченно вздохнули. Это было все, что они могли узнать о своих товарищах из группы Крутикова.
— Послушай, Приступа, — сказал Кузнецов неожиданно, — а помнишь, в отряде девушка была, лесничего дочь…
— Валя? — спросил Приступа.
— Я вот думаю, — продолжал Кузнецов, — где она теперь может быть?
— Она ведь у тебя в Ровно работала? — вспомнил Приступа. — Ну, стало быть, эвакуировалась.
— Смотря какой приказ был, — заметил Белов. — Ежели приказ эвакуироваться, то, стало быть, во Львове она.
— Она бы меня там нашла, — проговорил Кузнецов.
— Ну это, брат, не обязательно, — возразил Приступа.
— Нашла бы. Она знает адрес сестры Марины.
— Вместе ехать куда собираетесь?
— Да вот думаем.
— В Крым хорошо, — задумчиво произнес Дроздов.
— Нет, друг, мы не в Крым поедем, мы на Урал, на родину ко мне.
— Мы до войны с Женей в Крым ездили, в Ялту, — сказал Дроздов и замолк.
— Так она ждет, говоришь? — спросил Приступа, продолжая разговор.
— Ждет. А я, понимаешь ли, вместо того чтобы к ней навстречу, бегу дальше.
— Ну, теперь-то ты…
— Что — теперь? Теперь как раз самое время мне в дальнем тылу быть, у гитлеровцев.
— Это где же?
— А хотя бы в Кракове. Хорошо? Ты как думаешь?
До этого разговора Приступа не сомневался в том, что Кузнецов останется в их отряде. Он уже предвкушал, какие дела совершит отряд, заполучивший такого знаменитого разведчика. Теперь эта надежда рушилась.
— Гм! — произнес Приступа. — Это как же понимать? А я, Николай Иванович, думал, что вы с нами останетесь.
— Нет, друг, не могу, — сказал Кузнецов. — У меня есть свое очень серьезное задание, если я не исполню его, то после хоть не живи.
— Вы уходите и товарищей с собой забираете?
— Придется…
— Ну вот, — разочарованно протянул Приступа. — Видишь, Вася, — обратился он к Дроздову, — что значит радиостанции не иметь: не хотят люди оставаться!
— Не в том дело, — возразил Кузнецов. — Вы на меня не обижайтесь, товарищи. Я должен идти потому, что мне нужно как можно скорее попасть к нашим, а там, я надеюсь, удастся приземлиться на парашюте где-нибудь, ну хотя бы в Кракове или где подальше. Там, надо полагать, слетелись сейчас крупные хищники. Если им вовремя не отрубить лапы, то кто знает, может случиться, что с помощью своих друзей матерые преступники останутся на свободе, даже будут процветать.
— Это верно, Николай Иванович, — согласился Дроздов. — Только, говоря по правде, жаль нам отпускать вас. Но это дело личное, а так я от всей души желаю вам удачи и счастливой звезды.
Кузнецова, Каминского и Белова взялись сопровождать те же двое беженцев — Эрлих и Шпилька.
На рассвете все пятеро были готовы к походу. Покуда Приступа напутствовал проводников, Дроздов занимался, как он выразился, интендантской службой, и вскоре парнишка-партизан принес от него два самодельных рюкзака с продовольствием. Кузнецову пришлось их взять.
— Ну, бывайте, — сказал Приступа, когда обменялись рукопожатиями.
— Бывайте и вы, — отвечал Кузнецов.
В это слово вкладывали все, чего желали друг другу на прощание: счастливого пути, удачи, скорой победы.
— Да, — сказал Кузнецов в последний момент, — девушке этой, Вале, если раньше меня ее увидите, скажите: привет, мол, передавал Кузнецов. Не забудете?
Валя в это время лежала без сознания, в тифу. Это было в Злочеве, куда ее вывезли из Ровно вместе с другими заключенными. Потом, когда она поправилась, ее перевели во Львов, где продолжались допросы, с каждым днем становившиеся все более жестокими.
Однажды рассвирепевший гестаповец так вышвырнул Валю из кабинета, что она, ударившись о дверь, распахнула ее и скатилась с лестницы. Девушку уволокли в новую камеру, где лежали больные. У нее оказалась раздробленной кость ноги.
Она не запомнила ни комнаты, в которой ее допрашивали, ни камеры, где пролежала пять недель, ни того, что было с нею после. Ей было безразлично, где она, что с ней и что ее ждет. Она находилась в том полуобморочном забытьи, когда человека покидают и восприятие окружающего, и страх смерти, и способность бороться. Два слова — «не знаю» — сопутствовали теперь всей ее жизни, стали единственной целью этой жизни, ее смыслом.
Впоследствии, вспоминая об этих страшных месяцах, прожитых в гестаповских застенках, Валя повторяла это затверженное ею магическое «не знаю» и однажды, как бы расшифровывая для нас его значение, сказала, что судьба Кузнецова была для нее дороже ее собственной. Но и эти слова кажутся лишь бледной тенью той великой мысли, или лучше сказать, идеи, которая возникла в сознании этой восемнадцатилетней девушки в тот момент, когда она, не думая сама об этом, совершала свой героический подвиг.
Ничего не добившись от Вали, гестаповцы все же решили, что и убивать ее пока не стоит. Очевидно, они рассчитывали, что рано или поздно удастся получить у нее показания и таким образом напасть на след неуловимого разведчика.
В том, что он во Львове, гестаповцы не сомневались. Убийство Бауэра было тому красноречивым свидетельством. Не сомневались они и в том, что эта хрупкая, слабая девушка, упрямо повторяющая свое «не знаю», знает, отлично знает львовский адрес Зиберта. Что только не предпринималось ими, чтобы вырвать из Валиных уст этот адрес… Угрозы, посулы, пытки… Но не было в мире таких средств, которые заставили бы ее сказать то, чего гитлеровцы от нее добивались.